|
Текст представлен в авторской редакции.
© Автор статьи - Лорена Доттай.
Литературная автобиография
Писать меня еще до школы учили двоюродные сестры. Писать буквы. Тогда мы съезжались на летние каникулы к бабушке в деревню. Одна из сестер cтала педагогом. Её педагогическая деятельность с меня, наверное, и началась, а у меня с этого момента началось «писание». Первый стих я сочинила сидя в шкафу, в темноте. Мне было тогда лет семь, четверостишие это было о природе, как оно точно звучало, я теперь не помню, как и не помню, по какому случаю я оказалась тогда в шкафу.
Знаю только, что с самого детства у меня было желание уединиться, я быстро уставала от людей, от звуков и движений, чувствовала себя почти больной и пыталась спрятаться, если только это было возможно. Я росла всю жизнь больше «вовнутрь», чем изнутри, расширяя с годами пространство своего внутреннего мира. Это остается и по сей день: моя внешняя жизнь небогата событиями.
Жизнь кажется мне настолько наполненной звуками, запахами, цветом и движением, и они так интенсивно перемешаны между собой, что временами я не выдерживаю – прячусь от них. Я говорю своей двоюродной сестре, что я «ушла в подполье», это значит, что телефон отключен, никаких встреч, никаких разговоров. В такие благословенные дни лучше думается и пишется, эта интенсивность жизни переполняет меня и потому писание кажется мне совершенно естественной человеческой потребностью.
Я была часто и интенсивно влюблена. От этих людей у меня остались очень живые воспоминания в памяти, а в жизни - стихи и рассказы. В творчестве мной двигают мои чувства, эмоциональность. В четвертом классе я завела свой первый дневник. Это было начало моей «прозы». Героем дневника стал один старшеклассник, отличник, сын одного человека, очень известного в нашем городе. Мальчик был скромный и симпатичный, похоже он не только меня, но и своих одноклассниц не заметил.
В школе, на доске почета висела его фотография, эту фотографию «стянули» для меня мои подруги. Но мало мне было этой фотографии, потому я просиживала перед окном, как барышня 19 века, ожидая, когда он промелькнет в окне, возвращаясь из школы. Просиживала часами под предлогом, что делаю домашнее задание. На самом деле я никогда не делала тщательно домашнего задания, потому что мне было скучно, учеба шла сама собой, а когда это первое увлечение прошло – герой дневника закончил школу, дневник был сожжен, - появилась другая привычка: держать книги под учебниками во время деланья домашнего задания.
Учебники по предметам были для конспирации, я опять же делала вид, что занимаюсь уроками, хотя на самом деле читала, и так было прочитано много книг. А «Графа Монте-Кристо» Дюма мне запретили читать, родители сказали, что еще рано. Мне было смешно, потому что я уже тогда чувствовала себя взрослой, чувствовала себя как женщина, и мне кажется, с тех пор я мало изменилась внутренне, просто подросла физически. Мне казался смешным этот запрет, но я не стала бунтовать, я просто взяла эту книгу и тихо прочитала. Я не поняла, что в ней было запрещенного.
Я всегда считала, что это очень важно, когда в доме есть книги, их наличие никогда не проходит бесследно для детей. Всю жизнь мой отец, инженер по профессии, собирал книги, в том числе и книги по искусству. Я часто их листала и читала, может быть, поэтому у меня такое благоговение перед талантом и красотой, в какой бы форме это ни выражалось. Благоговение перед книгой, с которой у меня также связаны воспоминания самого раннего детства. Эти воспоминания остались не в форме каких-то картинок или звуков, но запаха: запах старых запыленных газет, запах новых тетрадей к 1 сентября, запах новых книг, новизна которых пахла так же по-разному, в зависимости от типа бумаги.
Последние два года школы я провела у бабушки в деревне. Я была полностью предоставлена самой себе и мне это нравилось. Свободой я пользовалась своеобразно: я жила как в монастыре, я не уставала от людей, мой так называемый «подростковый период» протекал ровно и спокойно. Учительница сказала, что я отстаю в развитии: все мальчики и девочки уже дружат, а я – нет. Она, конечно, не знала, что мои первые бури уже позади. Что уже написаны стихи, пролиты слезы. Правда, все эти чувства, так интенсивно прожитые в душе не имели никаких плодов в реальной жизни. Кроме стихов. И эти люди, для которых будут собственно и написаны эти стихи, они ничего о стихах не узнают, ни о моих чувствах к ним. Все оставалось в платонической плоскости.
Во время этих двух лет, проведенные у бабушки в деревне, никто уже не контролировал мое чтение, и они стали самыми плодотворными в смысле самообразования. Школа дала мне совсем немного. Мне было всегда очень жаль времени, потраченного на школу. Я пыталась выйти за рамки, но это не всегда удавалось, скорее даже никогда не удавалось, и я не бунтовала, потому что была «спокойным и послушным ребенком».
Я знала с детства, что втихушку смогу сделать больше. Однажды я попросила нашу учительницу по литературе рассказать про Ахматову, почему-то Ахматова не стояла в программе, но я уже сама про нее прочитала, мне хотелось услышать, что скажет учительница. «Она - акмеистка!» - сухо сказала учительница и больше - ни слова. Для сидящих в классе и не имеющих понятия, что такое акмеизм, это слово звучало как ругательство. А это происходило не когда-нибудь, а в 1989 году! В то время я не писала, но читала, а это для меня означало – накапливала. Только позднее поняла, как мне повезло с библиотекой: для села она оказалась на редкость хорошая.
В этот период я читала много из эпохи Просвещения, и концепция разумного общества, созданная просветителями, как нельзя лучше соответствовала моему собственному мироощущению. Правда, благодаря этому самому мироощущению я так и осталась белой вороной в школе. Теперь я понимаю, что провела в изоляции два года, в изоляции от людей, от внешнего мира... И вот, когда я после школы вышла « в мир», «в люди», моя стройная система о мире или скорее о том, каким он должет быть, потерпела полный крах. Я не была готова к столкновению с жизнью, притом я не была девочкой, испорченной женскими любовными романами: жизнь намного драматичнее и многограннее, чем это в таких романах описано.
Кроме того, я любила, когда о чувствах писали тихими, незатертыми словами. Иначе рождался скепсис. Я была достаточно критично настроена, за что меня тоже не очень любили. В тот период мне иногда казалось, что легче умереть, чем дальше продолжать так жить. Но и это прошло. Так обретается мудрость жизни. Все проходит, и радость, и боль. Остаются стихи. Остаются рассказы. Как легкое на- и воспоминание.
Проза казалась мне все-таки более серъезным «занятием». Прозу я писала и пишу сознательно. Для себя самой определила круг тем и читателей: пишу о женщинах и для женщин. Стихи – для себя. Некоторое время посещала Литературное объединение им. М. Львова в Челябинске. Мне кажется, оно мне немного дало, хотя я встретила там очень интересных людей. Я поняла также, что через объединения не учатся писать, учатся писать через уединение и порою напряженный труд. Но и это спорный вопрос.
Однажды на каникулах я исписала половину общей тетради и, как мне казалось, было хорошо написано, а на самом деле мне именно так «казалось», потому что тяжело писалось. Я никогда так больше не делаю, потому что это напряжение и тяжеловесность ложится вместе с мыслями на страницы. Я жду теперь того известного многим момента, когда нет сил молчать, когда нет покоя, когда мечешься и не можешь ничего делать – это признак, что нечто, что во мне внутри жило и развивалось – уже созрело, - и остается только одно: схватить бумагу, первый попавшийся карандаш и – писать.
Мне посчастливилось встретить в жизни таких людей, встреча с которыми до сих пор в чем-то определяет мою жизнь. Например, Татьяна Ивановна Волнейко, которая преподавала нам историю искусства в Челябинском училище культуры. Для меня она была не только блестящим специалистом, но и интересной личностью. Я хотела быть такой, как она, а такое у меня, честно сказать, очень редко случалось, - желание быть на кого-то похожей.
Татьяна Ивановна дала нам много не только в смысле теории, у нее на уроках я научилась не только понимать искусство, но и воспринимать его эмоционально, «проникать» в него, поэтому, когда я первый раз оказалась в Лувре, я выходила из него, как некоторые люди выходят из церкви, когда крылья вырастают, оттого что чувствуешь себя причастной к чему-то великому. У Татьяны Ивановны я написала работу по русской живописи начала 20. века. На сборнике наших работ стояло ее пожелание: «Трудись, дерзай и много печатайся». Вот это я теперь и делаю.
Эта работа по истории искусства была своеобразным толчком, хотя сама по себе она была теоретически слабой, как я теперь понимаю. По искусству я больше ничего не писала, позднее, когда уже училась в университете, меня увлекло творчество Андерсена, его сказки, и романы Кнута Гамсуна. Трудно мне сейчас сформулировать, почему меня потянуло на скандинавов, но внутренне понимаю, что это не случайно. В университете я посещала лекции профессора Марка Иосифовича Бента по зарубежной литературе, это тоже сильно повлияло на меня, хотя и влияние было не столь явным. Вообще, я «произрастала» больше на французской литературе. Сначала Дюма, как это было у многих в детстве, потом были Вольтер, Руссо, Бальзак. Немецкая литература отпугнула меня своей серьезностью, она казалась мне «сухой», а просто я тогда до нее не созрела. Нужно было зачастую еще и знать немецкую философию, чтоб проникнуть «внутрь», поверхностное чтение, скольжение по сюжету меня не удовлетворяло.
У профессора Бента на лекциях я стала «дозревать». Открытие немецкой литературы началось с «Вертера». Кстати, «Вертеру» профессор Бент посвятил целую книгу. Тогда же у меня появилась новая «любовь»: в университете я «изменила» немецкой литературе с Вирджинией Вулф («На маяк») и Стерном ( «Сентиментальное путешествие»), то же самое случилось раньше и в училище, с французами-просветителями: их сменил не кто-нибудь, а Генри Миллер («Тропик Рака»). Миллер стал доступен нам только благодаря «Иностранке».
Со своими знаниями по литературе я здесь, в Германии, очень осторожна. Быстро выяснилось, что традиции русского литературоведения расходятся с немецкими. Мне до сих пор непонятно, почему, например, Толстого немцы записали в натуралисты, когда мне всю жизнь казалось, что он представитель русского реализма.
Я училась в университете в Челябинске, писала рассказы и пробовала их печатать. За один рассказ платили в среднем двадцать рублей. Это хватало как раз бумагу купить да ленту для печатной машинки – по мере надобности. Свои многочисленные дневники, не знаю сколько, штук шесть – семь я порастеряла или выбросила. Если их сейчас бы прочитать, в них было бы много забавного, но вряд ли было что-то ценное в смысле литературного творчества.
Когда в очередной раз я принесла в местную газету рассказ, мне предложили поработать корреспондентом и я согласилась. Я быстро поняла, какие тексты от меня ждут и могла строчить их без остановки. Моими героями были: передовики производства, заслуженные пенсионеры и другие чем-то выдающиеся личности. Я приходила к ним с диктофоном и они наговаривали мне то, что они считали нужным и это как раз почему-то подходило для газеты, мне самой почти ничего делать не надо было. Выдающиеся личности знали сами все порядки, да, за свою жизнь они научились держать речи.
Помню, как сейчас, парадную речь одной матери на проводах новобранцев в армию, там и ее сын отправлялся. «Родина доверила вам самое святое – свои границы, ваша (опять же) святая обязанность – их охранять.» Старая бабуся стояла в стороне и плакала, - хоть она одна в этот момент не врала.
«Никогда не пиши слово армия с большой буквы», сказал мне знакомый... Многое увидела я и поняла, что не создана для такой журналистики: все интересное, сама жизнь оставалась за кадром. Мои собеседники, словно, были на поводке. Когда заканчивали речь, зачастую скашивали глаза на диктофон. Я потом только поняла, что они ждут, пока я его отключу. После этого и начинались разговоры «за жизнь». Многие критиковали порядки: реформы есть – толку нет, вспоминали прежние времена, жаловались на здоровье и боялись старости. Мне непонятно было, чего они боятся или они боялись, - потому что привыкли бояться?
Мне непонятно было, кому нужны были мои прилизанные «портреты». Ощущение было такое, будто играется всем знакомая игра, и никто правил не хочет менять и выйти из игры не может. Но я очень быстро вышла из игры. Мне вспоминался очень долго эпизод. Я писала об одном пожарном, который спас на двух пожарах, случившихся в очень короткое время, людей. Когда я разговаривала с его начальником, он не стал коситься на диктофон, он просто взял и нажал на «стоп», а потом спросил, как быть, когда спасаешь на пожаре двух детей и все сделано вроде правильно и вовремя, а дети мертвы. Ведь тогда тебя никто не назовет героем, потому что дети мертвы. По этой его горечи было понятно, что это не вопрос был, а его собственный опыт, но он не хотел его пропускать на страницы газеты.
Как мне тогда казалось, газета представляла какую-то параллельную нам жизнь, которой в-общем-то не существовало. Я сама ушла, никто меня не выгонял, потому что я работала «хорошо». На самом деле это было не творчество и даже не ремесло, а ремесленничество.
После попробовала себя в школе, вела уроки театра. Когда-то, «на заре туманной юности», на вокзале в Челябинске меня схватила за руку цыганка. Цыган я боялась: мне никогда не хотелось знать своего будущего. Попыталась выдернуть свою руку, но цыганка успела взглянуть на ладонь и только тогда выпустила со словами: «У тебя талант». – «Это они всем такое говорят», - подумала я, убегая от нее. Но, видимо, эти слова все-таки засели во мне где-то глубоко. Меня до этого тянуло в театр всеми силами души. Когда мы играли в учебном спектакле в училище культуры, я поняла, что в общем-то умела играть и разыгрывать роль только в уме, фантазировать, но не умела проводить свои фантазии через тело, претворяя их в образ. Хотя через это открытие я поняла, насколько театр близок к писательству. Писатели – те же актеры, они играют все роли одновременно в своем внутреннем театре и зрителями являются тоже они, пока не написана книга.
Детям нравились уроки театра, и это была не моя заслуга, а заслуга предмета самого. Школа была экспериментальной, директриса – деятельной, вникала во все. В первый день, когда я пришла в школу, водила меня по кабинетам и рассказывала про школу, как будто я не на работу пришла устраиваться, а с проверкой из министерства приехала. Никакого октябрятства, никакого пионерства в школах тогда уже не было, эту нишу заполнили кружки. Девочки шили, мальчики пилили лобзиком. Дети выращивали растения, танцевали, принимали участие в олимпиадах. Педагоги печатались в педагогических журналах. Я была счастлива.
А дети после уроков не сразу уходили домой, некоторые просто играли, а другим я помогала иногда делать домашнее задание, английский, например. Потом мы всей толпой шли домой, под конец оставалась я и еще одна моя ученица – мы дальше всего жили. Один раз они спросили меня, есть ли у меня муж. Мужа не было. Буду ли я «жениться», спросили они, сами смутившись вопроса. «Нет», - ответила я. В другой раз они спросили, живу я в коттедже или в квартире. Дети были из обеспеченных семей, потому они так и спрашивали. «В квартире», - ответила я. - Сколько комнат в квартире, спросили они. – «Три», - ответила я. Я им не ответила, что в моей «квартире» только одна комната и та – двенадцать квадратных метров, а кухня в два раза меньше. Дома с такими квартирами назывались «малосемейками». Я им не ответила, что всю жизнь таскаюсь с сыном по углам, потому что своего нет и нищета следует по пятам, и я от нее никак оторваться не могу.
Думаю, я бы осталась работать в этой школе, мне нравилась в ней атмосфера. Кроме того, более или менее обеспеченные, но не избалованные дети имели хорошие перспективы в жизни и большую тягу к знаниям, а это, последнее, сближало меня с моими учениками.
Как-то раз моя ученица принесла мне на прочтение сказку, написанную ею самой. Это было маленькое, но приятное событие в моей жизни. Во-первых, это был знак, что она мне доверяет и мое мнение было ей важно, во-вторых, в ней я увидела саму себя, какой я была лет десять назад. Да, думаю, что осталась бы там работать, но в скором времени я уехала в Германию, в апреле 2000 года, и университет не закончила.
Никаких политических мотивов у меня не было, а только – убежать от нищеты и чтоб ребенка потом в какую-нибудь новую Чечню не послали или в Афганистан.
Сейчас живу на границе с Бельгией. Трудно здесь прижиться. Трудовой стаж не признали, университет не подтвердили, снова нужны усилия, снова карабкаюсь: закончила языковые курсы и сделала Abitur, подалась в университет, нравилось учиться, но финансово не потянула и ушла.
Здесь, в Германии я собрала свои «русские» рассказы и повесть «Вечное движение» и опубликовала их книгой в мае 2002 года в издательстве « Эдита-Гельзен». Повесть «Puzzle für Brozky» вышла в сборнике «Прозе 2003». Затем вышел роман «Денек» и сборник рассказов «На фоне немецких ландшафтов». Я не рассчитываю на широкий круг читателей, как я уже писала, мои рассказы – о женщинах и для женщин. Эта тема не кажется мне узкой и не связывает меня по рукам и ногам: она вобрала в себя половину всех мировых тем. Почему адресат – женщины, потому что я аппелирую к их эмоциональному восприятию и переживанию, никаких конкретных знаний мои рассказы не дают. То же самое и со стихами, но стихи публиковать у меня никогда не было большого желания, потому что я никогда не понимала, хороши они или плохи. Так бывает, когда написанное еще связано со своим создателем накрепко «пуповиной».
Продолжаю писать, благо идей и тем много, но мои родные не воспринимают меня всерьез как пишущего человека, я для них мать, дочь и сестра, но никак не писательница. Думаю, это проблема многих пишущих. Последняя моя книга вышла в Москве и называется «Школа Атлантиды, или возвращение атлантов». Я получила много положительных откликов на эту книгу. Сейчас работаю над продолжением — романом «Мастер вечной жизни».
Мечтаю написать книгу и назвать ее «Женщина неведомой страны», и найти ее для себя, эту «неведомую страну», (мне кажется через написание двух последних книг я очень приблизилась к этому) и исчезнуть в ней, и никогда назад не вернуться в этот мир.
Лорена Доттай
|
|